Молодой лейтенант КГБ Путин в 1976 году проводил обыск у ленинградских художников Юлия Рыбакова и Олега Волкова — они нанесли на стену Петропавловской крепости 42-метровую надпись «Вы распинаете свободу, но душа человека не знает оков». Об участии Путина стало известно только сейчас, когда на протокол обыска обратил внимание историк Константин Шолмов.
За надпись Волков получил семь лет лагеря, а Рыбаков — шесть.
Олег Волков умер в 2005 году. Юлий Рыбаков, вернувшись в Ленинград, основал первую в Советском Союзе демократическую партию, в 90-е стал депутатом Госдумы, а сейчас занимается правозащитной работой.
«Бумага» поговорила с ним о том, зачем ленинградские художники, рискуя свободой, по ночам оставляли на улицах антисоветские надписи, что подкосило российскую демократию в 90-е и как на общество повлияет нынешняя война.
Об уголовном деле 1976 года
— Историк Константин Шолмов обнаружил, что в обысках по вашему делу участвовал лейтенант Путин. Это зафиксировано в судебном архиве, который вы передали в Музей политической истории. Вы об этом не знали?
— Я передал архив давно, году в 2003-м. То, как он у меня вообще появился, — совершенно дурацкая и замечательная история.
Я сижу в Москве в своем кабинете в Госдуме. Работаю. Получаю письмо с вопросом: «Интересует ли вас ваше уголовное дело?» Я, естественно, отвечаю, что интересует, — «Приезжайте в Питер, звоните по телефону». Приехал, позвонил. Оказалось, что сторож, который охранял бывшее здание Василеостровского районного суда, обнаружил много всяких бумажек, в том числе десять томов нашего дела, просто выброшенных при переезде в новое здание.
Там была куча каких-то других дел, вещдоков и заодно вот эти тома. Сторож мне их просто отдал. Я с большим интересом перечитал, а потом подумал: «Что я буду с ними делать? дома хранить? ну какой смысл?» И решил передать в музей вместе с некоторыми другими материалами из личного архива.
Я не вчитывался в протоколы так дотошно, чтобы заметить там фамилию Путина. Для меня самого сейчас стало неожиданностью, что он принимал участие в наших обысках.
Эта бумага в музее была в доступе: ее скопировали, заламинировали и добавили на стенд, чтобы посетители могли почитать. Фамилия лейтенанта там была неприметной: мелким почерком не очень разборчиво написана. Но нашелся дотошный историк, который обратил на это внимание.
В 1976 году никто из нас не догадывался, какой оборот это потом примет: пришли на обыск молодые парни, у одного из них была фамилия Путин. Кто же знал, что он станет президентом?
— Что происходило после обыска?
— Когда нас арестовали, вместе с нами забрали еще двух женщин. И, чтобы их освободили, я и Волков признались, что это мы авторы надписи на Петропавловской и целого ряда других надписей в городе. И действительно, женщин освободили, а мы остались.
Во время допросов нам нужно было сформулировать, почему это вообще было сделано. Мы стали утверждать, что в целом-то не против советской власти, и потому 70-я статья УК РСФСР (она предусматривала наказание за «действия, направленные на подрыв советской власти» — прим. «Бумаги»), которую нам вменяли, не подходит. Мы не против советской власти: мы за советскую власть, но без коммунистов.
— Это действительно соответствовало вашим взглядам?
— Наверное, да. Потому что в целом идейные разговоры внутри нашей группы были. Сама по себе система советов — это парламентская система. Могла бы быть такой, если бы не диктатура коммунистов. Отсутствие этой монополии могло бы превратить систему советов в нормальную демократическую систему. На практике это не получилось.
Значительно позже я сам стал депутатом Ленсовета последнего созыва, там уже не было диктатуры коммунистов, но общество не было готово к формированию профессионального парламента, который был необходим.
В 1976-м все эти рассуждения очень не понравились следователям, и, видимо, они решили, что, если мы с такими же позициями выступим в суде, получится политический процесс. Из Москвы их за это по головке не погладят, потому что требовалось делать всё ровно наоборот: минимизировать количество политических дел. Поэтому они решили, что попробуют объявить нас психически больными. Но не получилось.
— Что помешало?
— Существовало такое понятие, придуманное московским профессором Лунцем (его считают одним из создателей «карательной психиатрии» — прим. «Бумаги»), как «вялотекущая шизофрения», «бред реформаторства» и еще какие-то формулировки, под которые можно было подверстать почти любые действия. Допустим, человек пожаловался в ЦК на свое местное начальство и предложил какие-то идеи, как усовершенствовать социализм, придать ему человеческие черты. Ну, это «бред реформаторства» — и в психушку. С нами пытались провернуть то же самое.
Следователи вызвали психиатра, это был профессор Снежневский. Он, в отличие от московских психиатров, не штамповал всех, кого ему предлагало КГБ. Он не был в оппозиции к советской власти и диссидентом, просто считал, что большинство тех, кто пытается откосить как сумасшедшие, — люди здоровые, а все преступники должны сидеть в тюрьме. Через него прошло совсем немного диссидентов, которые попали в психиатрические больницы. Он приехал поговорить отдельно с Олегом Волковым, отдельно со мной. И сделал заключение, что лечение нам не требуется.
— Как тогда решили действовать следователи?
— Поскольку они увидели, что мы готовы ради своих товарищей на какие-то серьезные шаги, уже в конце следствия нам с Олегом — сначала ему, потом мне — предъявили ультиматум. Принесли на очередной допрос стопку протоколов об обысках по всему городу.
На этих обысках были найдены запрещенные тогда книги. Мне сказали: «Если ты дальше будешь утверждать, что ты за советскую власть, но без коммунистов; если попытаешься устроить на суде политический процесс, имей в виду: 18 человек из этих протоколов пойдет вслед за тобой. Кто-то лишится работы, кто-то места в университете. А если согласитесь на то, что надписи, которые вы делали, — это ваша обида как непризнанных художников, тогда мы осудим вас как хулиганов и тех людей не тронем». Мы подумали и каждый в отдельности решил, что лучше оставить людей на свободе.
Мы сидели молча в суде, не протестовали, потому что знали, что таким образом мы спасаем своих друзей. Хотя получился целый букет уголовного характера: к злостному хулиганству по 206-й статье УК РСФСР сверху у нас было обвинение в хищении государственного имущества.
— Как оно появилось?
— В основном мы занимались печатью запрещенной литературы: статей Сахарова, «Архипелага ГУЛАГа» Солженицына, собственных сочинений. Всё это делалось на краденых пишущих машинках, магнитофонах и радиостанциях, а еще на военных приемниках, которые были похищены с военно-морской базы.
Дело в том, что у нас не было возможности достать «Архипелаг ГУЛАГ» в печатном виде и уже потом его размножать. Поэтому мы поступили иначе: в то время радиостанция «Би-би-си» транслировала чтения «Архипелага» главу за главой.
Но тогда стояла система глушилок и услышать что-то сквозь рев, которым сопровождались западные русскоязычные радиопередачи, было невозможно. Стояло больше полусотни глушилок по всей стране. В основном около крупных городов — они забивали своим ревом, свистом нежелательные эфиры. С помощью военных приемников можно было их обойти. Так мы получали информацию, записывали ее на магнитофоны. А потом девушки, которые с нами работали, сидели с наушниками за пишущими машинками и перепечатывали страничку за страничкой.
Забавно, что через полвека «Архипелаг ГУЛАГ» можно купить в любом магазине.
О диссидентском стрит-арте
— Кто автор фразы «Вы распинаете свободу, но душа человека не знает оков»? Как вы ее придумали и выбрали?
— Всё началось со смерти нашего товарища художника-нонконформиста Евгения Рухина. Он вместе с другими нашими художниками пытался добиться права выставлять наши работы и сделать большую всесоюзную выставку нонконформистов. Вместе с инициативной группой ездил в Москву, организовывал общее движение. Видимо, это сильно не нравилось властям.
Однажды, когда он вернулся после таких переговоров в Москве и остался ночевать в мастерской, ее подожгли. Я уверен, что это сделали чекисты. Рухин погиб.
Когда мы узнали об этом, решили, что в знак памяти о нем сделаем выставку у Петропавловской крепости. Но поднести туда картины не получилось: сразу начался разгон, уже на подходах нас всех задерживали, и даже случайных людей с какими-то вещами подмышкой.
Потом была еще одна попытка, но мы понимали, что с картинами идти туда бесполезно. Поэтому случился первый хеппенинг в истории советского искусства: мы объявили, что делаем там выставку, а экспонатами будут лица и организации, которые станут мешать нам ее проводить. Милиция, солдаты — все эти самодвижущиеся объекты в довольно большом количестве. Это была достаточно выразительная картинка.
После мы объявили коллективную голодовку. Мне позвонили через какое-то время, и товарищ на другом конце провода спросил: «Ну что, голодаете? Голодайте-голодайте. Сдохните — нам только легче станет». Тогда мы с Олегом Волковым и пошли к бастиону Петропавловской крепости. Слова придумал я.
Чекисты, которые всё это на утро обнаружили, стали пытаться закрыть буквы крышками от гробов из соседней мастерской. Тут им помешала Нева, которая в августе, чего обычно не бывает, внезапно поднялась. Подойти к надписи можно было только в высоких сапогах или на лодке. Закрасить ее смогли лишь через несколько часов.
— Это была ваша единственная антисоветская надпись?
— Нет конечно. Время от времени после тяжелой и монотонной работы с перепечаткой и копированием мы просто выходили на улицы. Расклеить или разложить по ящикам листовки либо взять баллончики и пойти где-то что-то написать.
Например, на набережной напротив Петропавловской крепости была надпись «СССР — тюрьма народов». На высшей партийной школе — «КПСС — враг народа». «Долой партийную буржуазию», «Слушайте „Голос Америки“» и так далее.
Или, допустим, трамвайный парк на Васильевском острове. Я забрался туда ночью, там стояли рядами трамвайчики. И на обратной стороне, не у дверей, я баллончиком писал: «Свободу политзаключенным». Утром водители пришли, сели в свои трамваи — им не пришло в голову обойти и посмотреть, что там с другой стороны. И поехали они по городу с этими надписями. Их стали останавливать, а трамвай обратно не повернешь, он должен весь свой круг проделать, чтобы вернуться в парк. Так и ездили.
— Почему вас не задержали еще тогда?
— Мы были достаточно ловкими, чтобы не попадаться. Но, когда я сидел в Большом доме и разговаривал со следователем, он прямо сказал, что мы изрядно рисковали, потому что всем надоели эти наши надписи; что в городе действовали военные патрули и им были выданы патроны. Но как-то обходилось.
Тогда еще не было мобильных телефонов, которые сейчас авторы антивоенных надписей или наклеек неосмотрительно носят в кармане. Они не понимают, что так легко себя обнаруживают, как несчастная Скочиленко. Тогда таких вещей с собой не носили, было проще. К тому же мы знали все проходные дворы и поймать нас было не так уж просто.
О реакции близких и лагере
— На что участники подполья надеялись в период застоя?
— Надеялись открыть глаза как можно большему количеству людей, чтобы приблизить времена, когда всё изменится. Мы понимали, что это не быстрый процесс и что от того, что мы десяток «Архипелагов ГУЛАГов» раздадим прочитать или расклеим 40 листовок, мир не перевернется. Мы думали, что чуть-чуть приближаем время, когда общество поймет, что за свободу надо бороться.
— Что ваши с Волковым семьи думали про работу в подполье?
— А что они могли думать? У Олега был сын, но семья с его матерью распалась уже давно. У меня была жена и маленькая дочь.
Я на самом деле держал от них в секрете свою деятельность. Моя жена ничего не знала, а когда узнала, не одобрила, потому что не хотела, чтобы я попал в тюрьму и рисковал. Боялась остаться одна с ребенком. Она была абсолютно аполитичным человеком, считала, что всё это бред, что советская власть несокрушима и бороться с ней бессмысленно. Наш брак довольно быстро закончился после того, как я попал в лагерь.
— Вы отбыли там шесть лет?
— Не совсем. В лагере усиленного режима за Полярным кругом я провел примерно четыре с половиной года. А последние полтора — в Архангельской губернии, на лесоповале.
Я сам захотел перевестись, мне надоело сидеть за колючей проволокой, а там можно было воздухом подышать в лесу. Это был тяжелый физический труд, но точно полегче в эмоциональном смысле.
Я работал сучкорубом. Ребята, которые были покрепче меня, пилили, а у меня позвоночник — с пилой «Дружба» не мог работать, поэтому должен был рубить ветки. Работа была тяжелая: часов по десять в день и зимой, и осенью, и под дождем, и под снегом.
Зато там я впервые смог взяться за кисточки. Два масляных этюда из тех мест до сих пор храню.
— Какое воспоминание из тех шести лет самое яркое?
— Северное сияние.
О перестройке и новом уголовном деле
— Что происходило, когда вы вернулись?
— После лагеря и лесоповала я продолжил заниматься искусством. У меня уже не было уверенности, что та свобода, за которую мы боролись, нужна обществу. Я посмотрел на людей в лагерях — а это всегда личности разнообразные, этакий срез общества от самых его низов до верхов — и, посмотрев на это, подумал, что, кажется, им та свобода, о которой я думаю, не очень-то требуется. Так, воля и покуражиться — может быть. А настоящая свобода, кажется, нет.
Потому, когда я вернулся, восстановил связи с теми художниками, с которыми работал до посадки. Правда, половина из них уехала на Запад. Но появились новые, молодые — они не хотели вступать в творческий союз, в уставе которого говорилось, что художники должны всем своим творчеством служить строительству коммунизма. Они просто мечтали заниматься искусством, искать новые пути, языки.
И мы создали свое объединение. С 1982 по 1988 год мы сделали порядка 12 выставок, больших, хороших. А еще добивались легализации нашего союза, вполне успешно.
— То есть всё равно вернулись к протестной деятельности?
— Получается. Но уже не к подпольной диссидентской, а к правозащитной. Сначала мы с товарищами создали Ленинградское отделение Международного общества прав человека, а потом я стал одним из организаторов первой легальной демократической партии «Демократический союз», которая открыто заявила, что ставит своей целью ликвидацию авторитарного коммунистического режима и создание демократического общества.
Тогда, в 1988–1989 году, КГБ попыталось еще раз нас всех арестовать и посадить. Опять та же самая 70-я статья про пропаганду. Мы активно распространяли наши идеи и критиковали засилье партийного аппарата, отсутствие свободы слова. Проводили митинги и шествия в городе, подняли российский флаг у Казанского собора впервые за 76 лет.
Чекистам это очень не нравилось. Они возбудили новое дело и провели у нас обыски, в том числе и у меня. Набрали кучу литературы, которую мы выпускали, газет, листовок. Готовились снова к судебному процессу. А мы — к новому аресту.
Но перестройка шла полным ходом, первый съезд народных депутатов прошел. Депутаты отменили 70-ю статью, и чекисты просто не успели нас задержать.
О путинской России
— Можно ли долго жить под цензурой и оставаться честным человеком с критическим мышлением?
— Конечно можно! Собственно, цензура этому вообще не мешает, было бы желание думать, сравнивать и искать информацию. Сам по себе поиск информации и ее сравнение приводят к самостоятельному мышлению. В чем-то ты можешь соглашаться с официальной версией событий, в чем-то нет. Но у тебя появляется возможность выбора.
— А страх не мешает?
— Большинство людей живет боясь — и тогда и сейчас.
Огромное количество людей спасает себя, не признаваясь себе в том, что на самом деле они боятся. Признаться себе в этом не очень ловко, неприятно. Большая часть людей объясняет страх различными уловками: «Не всё так однозначно. А вообще, пошли они все на фиг, у меня семья, дети, мне надо их кормить». Поэтому люди просто отключаются от происходящего, фокусируясь на своей базовой жизненной задаче, — «Я в домике».
— А чего, по-вашему, люди боятся?
— С приходом к власти Путина наше общество убедилось в том, что государство беспощадно к своим подданным в тех ситуациях, когда так называемые государственные интересы оно считает важнее интересов личности — а так оно считает всегда.
Это показала трагедия «Курска», которому были готовы помочь иностранные специалисты, но им попросту запретили. Это демонстрирует история с «Норд-Остом», когда власть отказалась от переговоров и в результате непродуманной операции погубила больше 100 заложников. А потом был Беслан с детьми, которыми тоже пожертвовали — ради принципа «С террористами переговоры не ведем» и мнимого государственного престижа.
Те, кто волей-неволей следил за всеми этими событиями, понимают на самом деле, что, если можно пожертвовать своими военными, гражданскими, детьми, значит, можно пожертвовать и ими. Тогда возникает синдром заложника: «Лучше я полюблю этого террориста, поверю в его бредни о всемирном заговоре. Лучше я буду с ним, чем против него».
— Вы говорили, что демократический процесс в России запнулся о войну в Чечне. Что с ним сделает война в Украине?
— Война в Чечне — преступная, идиотская, совершенно никому не нужная — стала тем спусковым механизмом, который запустил свертывание демократии в России, только-только зародившейся, только поднимающейся на ноги. Всё началось с этой войны. Я убежден, что в этой истории не обошлось без спецслужб, которым надо было найти камешек, чтобы сломать молочные зубы демократии. И это было сделано.
Война в Украине, скорее, запустит процессы в обратную сторону. Потому что чувство самосохранения у общества все-таки должно сподвигнуть его на то, чтобы радикально изменить ситуацию. Есть элиты, которые очень серьезно пострадали от того, что случилось. И я надеюсь, что у них найдутся силы и возможности, чтобы изменить ситуацию радикальным образом и вернуть Россию на тот столбовой демократический путь, с которого мы свернули.
— Что сейчас происходит с гражданским обществом? Оно как-то себя проявляет?
— Я вхожу в Правозащитный совет Петербурга. Действительные члены собираются на каждом заседании, ассоциированные, которые ленятся, появляются время от времени — это я. Там анализируется ситуация, формируются те или иные оценки, которые потом публикуются на сайте совета и передаются в СМИ. Есть и практическая работа, но это больше для конкретных организаций, которые туда входят.
Сам совет — это координационная штука, она не формализована. Этакий круглый стол, который выпускает свои заявления, в том числе протестные: после мобилизации и — как там это называется — начала «специальной военной операции». К сожалению, это всё, что мы можем сейчас.
Гражданское общество находится в затяжном шоке от случившегося, потому что не видит какой-то возможности это изменить. Немалая часть уехала. Кто-то запил, кто-то в психушку попал. Кто-то находится в глубокой депрессии, кого-то гонят с работы за неправильно сказанное слово. Атмосфера тяжелая. Вялотекущая катастрофа.
Поэтому впереди еще длинная дорога. Если она у нас, конечно, вообще есть. Окончательно станет понятно, когда закончится война в Украине. И как она закончится.
— А вы сами почему решили остаться в России?
— Я думаю, что я здесь еще пригожусь.
Что еще почитать:
- «Фраза Довлатова про „четыре миллиона доносов“ — опасная неправда». Разговор с экс-главой «Мемориала» — о репрессиях, Нобелевской премии и современной правозащите.
- Путин мог проводить обыск у художника-диссидента Олега Волкова в 1976 году. Правда ли это?